Есть на Волге такое время — конец августа, когда вода начинает спадать, ночи делаются свежее, а судак, отгуляв лето, вспоминает, что он хищник, и трогается из моря вверх по реке. Об эту пору и свёл меня случай с человеком, которого весь берег звал Пантелей Кузьмич, а за глаза — просто Кузьмич, что, согласитесь, звучит уже как звание.
Был он из тех стариков, что о рыбе говорят с той же обстоятельностью, с какой иные говорят о собственных внуках, — с любовью и лёгким недоверием. Лодка у него была старая, плоскодонная, вёсла обмотаны тряпицей, чтоб не скрипели.
— Судак тишину любит, — сказал он мне, когда мы отвалили от берега в предрассветной синеве. — Он рыба смирная. Волгари так и говорят: смирнее и глупее судака нет никого. А поди поймай его, этого глупого.
Мы шли на плаву — способ, который Кузьмич почитал единственно достойным. Лодка ползла едва-едва, почти не двигаясь, а короткий можжевеловый шестик держал я почти отвесно, так что живец — бойкий пескарик, насаженный через губу, — ходил у самого дна, вершка на два от него, не выше.
— Выше подымется — не возьмёт, — приговаривал Кузьмич, чуть шевеля веслом. — Ты его по дну веди, по самой яме. Тут коряги, тут барка затонула ещё при царе Горохе. Он в этом хламе и сидит, разбойник, добычу сторожит.
Река молчала. Туман лежал по воде тонкими прядями, где-то плеснуло, и снова тишина. Я держал шестик и чувствовал, как пулька-грузило тюкает по неровному дну — тук, тук, — будто кто-то стучится в закрытую дверь.
— А со мной раз какой конфуз вышел, — начал было Кузьмич, но не докончил.
Потому что в этот самый миг мне в руку отдало. Не рывок, нет — так, лёгкое сотрясение, словно на крючок зацепилась щепка. Я, признаться, и не поверил.
— Кузьмич, кажись…
— Тихо! — зашипел он, и весь обмяк, как кот перед прыжком. — Спускай леску. Спускай, не жалей. Пущай заберёт.
Я стравил с катушки локоть, другой. Шестик клонило вниз, ровно, упорно, будто течение вдруг сделалось вдвое сильнее.
— Это он, милый, живца заглатывает, думает — сам вырвался. Ну… подсекай!
Я подсёк. И тут стало ясно, что «смирная рыба» — это волжская шутка над доверчивыми. Судак пошёл в глубину, в коряги, и снасть моя загудела, как струна.
— От дна его отрывай! — командовал Кузьмич, разворачивая лодку. — Круче бери, круче, не пущай в хлам! В корягу заведёт — и оборвёшь, и поминай как звали!
Я тянул, задрав шестик, стараясь вести рыбу поверху. Судак упирался, ходил тяжёлыми кругами. Раз мелькнул у борта белым брюхом, полосатым боком — хорош был, килограмма на три, с двумя клыками, что твои гвозди.
— Не части! Сачок готовь!
Кузьмич подвёл подсак снизу — и вот уже судак бился на дне лодки, стуча хвостом, а старик глядел на него с тем выражением, с каким глядят на старого знакомого, наконец-то попавшегося на давно расставленную хитрость.
— Видал? — сказал он, отирая руки о штаны. — Смирный. Только смирность его тебе боком выходит: берёт-то верно, а после в корягу норовит. Вот и вся его глупость — как у иного человека: пока сидит тихо, кажется прост, а тронь — вон какого шороху наделает.
Мы поймали в то утро ещё двух, поменьше, а солнце поднялось — и клёв как отрезало. Судак среди дня не берёт, это всякому известно.
И, сматывая снасть, подумал я, что рыбалка тем и хороша: приходишь ловить рыбу, а уносишь с собой ещё и негромкую истину — что самые тихие в этой жизни бывают куда упрямее крикунов. Особенно если у них клыки.